Пианино

Посвящается моим родным
Когда я была маленькой и ходила в детский сад, я заимела стойкую привязанность к пастиле — и вовсе не за то, что она была вкусной и ароматной.
Скорее всего я даже тогда и не пробовала её,
но моя детская «впечатлительность», а точнее хорошо развитая склонность к истинной игре, которая лишь одна может обучить человека настоящей вере в невидимое, позволила мне примагнитить эту белоснежную, слегка с боков шероховатую пастилу к моему сердцу на всю оставшуюся жизнь.
А случилось это так: очередным морозным, темным, диким утром, когда заново рождается в муках день, меня привели в эту детскую тюрьму с хорошими условиями жизни – садик. Я старалась не запоминать того, кто приводил меня туда, чтоб потом не мучиться от безоговорочной тоски по нему, будь то мама или бабушка, зовущая все предстоящие часы обратно в солнечную быль нашей квартиры.
Условия же этого заточения в детском саду действительно были неплохими: там было тепло, вкусно пахло горячей молочной кашей и декорации звонких женских голосов няничек и воспитателя, накладывающихся фоном на происходившее в раздевалке с кабинками, оживляли лица моих «сокамерников», отчего-то таких же унылых, как и моё. Мы, наверное, все хотели то ли спать, то ли есть, то ли обратно домой.
А самое значительное моё горе было от того, что я совершенно не понимала смысл происходящего – ведь должна же быть цель, какая-то большая, оправдывающая все эти адовы муки покинутых детей цель!
За окном было темно. Актовый зал стал медленно вмещать нашу группу, словно земля впитывала воду из протекавшего ведра. Нас разместили по периметру этой большой и круглой комнаты. Все были еще чистыми и аккуратно причесанными (ведь было еще начало дня). Мне было жутко, словно нас рассадили так к расстрелу. Все дети долго возились на стульях, двери то закрывались, то открывались, свет лампочки в потолке был прессующе желтым.
Мои ощущения сменила печаль. Простая, детская беспробудная печаль. Уткнувшись глазами в колени, изучив узоры на оборке платья, задумавшись о своих сандалиях, которые еще не успели войти в моду, я начала желать обеда или скорейшей прогулки, где могла трогать листья, землю, слышать ветер – в общем встретиться хоть на полчаса с «кем-то» живым.
И тут дети начали петь – все дети, рассаженные по кругу актового зала, начали тянуть ноты. Как они узнали — что петь – для меня было загадкой, но большее внимание моё привлекло то, куда они смотрели. Рядом со мной стояло пианино. Какая-то увлеченная женщина, сидевшая за ним, активно шевелила корпусом, крутя головой и «ведя» детей сквозь эту песню. Но на такой «песенный марш» мне было совершенно наплевать, — меня привлекла пастила: эта бодрствующая женщина мягко и нещадно топила по очереди продолговатые ровные столбики клавиш, а они радостно выпрыгивали обратно и ждали, когда снова пальцы рук наступят им на голову и заставят их пригнуться, расплющиться или затонуть на мгновение. Эти уверенные клавиши – которые были один в один пастила – захватили меня основательно. Их податливость, бесстрашие перед рукой человека, непотопляемость, белоснежность, стройность ряда, мягкость их втопления в штульраму восхитили меня. Я была счастлива. Я была спасена.
P.S. Больше эту женщину я никогда не видела. Дети на моей памяти так больше стихийно не пели. Но тяга любоваться, когда топят «пастилу», всегда способную восстать – осталась. Уникальный инструмент – это пианино. Спасибо вам, белые клавиши.
М.
